Прощание с матерой 19 глава. В

А на острие этого многовекового клина, чуть отступив, чтобы лучше ее было видно, лицом к нему одна она. Она слышит голоса и понимает, о чем они, хоть слова звучат и неразборчиво, но самой ей сказать в ответ нечего. В растерянности, в тревоге и страхе смотрит она на отца с матерью, стоящих прямо перед ней, думая, что они помогут, вступятся за нее перед всеми остальными, но они виновато молчат. А голоса все громче, все нетерпеливей и яростней… Они спрашивают о надежде, они говорят, что она, Дарья, оставила их без надежды и будущего. Она пытается отступить, но ей не дают: позади нее мальчишеский голос требует, чтобы она оставалась на месте и отвечала, и она понимает, что там, позади, может быть только Сенька, сын ее, зашибленный лесиной…

Ей стало жутко, и она с трудом оборвала видение. Приходя в себя, Дарья подумала нетвердой мыслью: «Выходит, и там без надежды нельзя. Нигде нельзя. Выходит, так».

Она приподнялась, покачалась, устанавливаясь на ноги, поклонилась холму и пошла в ту сторону, куда падали тени. Голова кружилась еще сильней, чем раньше, но Сенькина могилка была недалеко, шагах в тридцати, и она, подковыляв, опять опустилась на землю. «Тянет, тянет земля, – отметила она. – Седни, как никогда, тянет». Она боялась разговаривать с сыном: вот кого действительно обманула, не явилась, он там, христовенький, так и будет маяться на этом поселенье без связки со своим родом-племенем. Теперь все равно ничего не поделать. Она сидела, уставив перед собой невидящие глаза, и тяжело, подневольно, не зная ответов, думала и думала. Вокруг среди родных березок и сосен, кустов рябины и черемухи лежали оголенные, обезображенные могилы, горбатясь поросшими травой бугорками, чуть ли не в каждой второй из них покоилась родня: братья, сестра, дядья, тетки, деды, прадеды и дальше, дальше… Сколько их, она только что в слабом своем представлении видела, да и то они были не все. Нет, тянет, тянет земля. Подрагивали над ними листья на деревьях, качалась высокая белеющая трава. Легкое прозрачное облачко снесло вышним ветром на солнце и, не закрыв, сплющило его – солнечный свет померк, тени поднялись с земли. Потянуло прохладой.

А Дарья все спрашивала себя, все тщилась отвечать и не могла ответить. Да и кто, какой ум ответит? Человек приходит в мир и, пожив, устав от жизни, как теперь она, Дарья, а когда и не устав, неминуемо уходит обратно. Вон сколько их было, прежде чем дошло до нее, и сколько будет после нее! Она находится сейчас на самом сгибе: одна половина есть и будет, другая была, но вот-вот продернется вниз, а на сгиб встанет новое кольцо. Где же их больше – впереди или позади? И кто знает правду о человеке, зачем он живет? Ради жизни самой, ради детей, чтобы и дети оставили детей, и дети детей оставили детей, или ради чего-то еще? Вечным ли будет это движение? И если ради детей, ради движения, ради этого беспрерывного подергивания – зачем тогда приходить на эти могилы? Вот они лежат здесь полной материнской ратью, молчат, отдав все свое для нее, для Дарьи, и для таких, как она, – и что из этого получается? Что должен чувствовать человек, ради которого жили многие поколения? Ничего он не чувствует. Ничего не понимает. И ведет он себя так, будто с него с первого и началась жизнь и им она навсегда закончится. Вы, мертвые, скажите: узнали, нет вы всю правду там, за этой чертой? Для чего вы были? Здесь мы боимся ее знать, да и некогда. Что это было – то, что зовут жизнью, кому это надо? Надо это для чего-то или нет? И наши дети, родившись от нас, устав потом и задумавшись, станут спрашивать, для чего их рожали. Тесно уж тут. И дымно. Пахнет гарью.

«Устала я, – думала Дарья. – Ох, устала, устала. Щас бы никуда и не ходить, тут и припасть. И укрыться, обрести долгожданный покой. И разом узнать всю правду. Тянет, тянет земля. И сказать оттуль: глупые вы. Вы пошто такие глупые-то? Че спрашивать-то? Это только вам непонятно, а здесь все-все до капельки понятно. Каждого из вас мы видим и с каждого спросим. Спросим, спросим. Вы как на выставке перед нами, мы и глядим во все глаза, кто че делает, кто че помнит. Правда в памяти».

И уже с трудом верилось Дарье, что она жива, казалось, что произносит она эти слова, только что познав их, оттуда, пока не успели ей запретить их открыть. Правда в памяти. У кого нет памяти, у того нет жизни.

Но она понимала: это не вся правда. Предстояло подниматься и идти, чтобы смотреть и слышать, что происходит, до конца, а потом снести это сполна виденное, слышанное и испытанное с собой и получить взамен полную правду. Она с трудом поднялась и пошла.

Справа, где горела пустошка, ярко плескалось в сумерках пламя; прокалывались в небе звездочки; четко и грозно темнел на поскотине одинокий «царский листвень». И тихо, без единого огонька и звука, как оставленная всеми без исключения, лежала, чуть маяча последними избенками, горестная Матёра.

Матёру, и остров и деревню, нельзя было представить без этой лиственницы на поскотине. Она возвышалась и возглавлялась среди всего остального, как пастух возглавляется среди овечьего стада, которое разбрелось по пастбищу. Она и напоминала пастуха, несущего древнюю сторожевую службу. Но говорить «она» об этом дереве никто, пускай пять раз грамотный, не решался; нет, это был он, «царский листвень» – так вечно, могуче и властно стоял он на бугре в полверсте от деревни, заметный почти отовсюду и знаемый всеми. И так, видно, вознесся он, такую набрал силу, что решено было в небесах для общего порядка и размера окоротить его – тогда и грянула та знаменитая гроза, в которую срезало молнией «царскому лиственю» верхушку и кинуло ее на землю. Без верхушки листвепь присел и потратился, но нет, не потерял своего могучего, величавого вида, стал, пожалуй, еще грозней, еще непобедимей. Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, «царским лиственем», и крепится остров к речному дну, одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матёра. Не в столь еще давние времена по большим теплым праздникам, в Пасху и Троицу, задабривали его угощением, которое горкой складывали у корня и которое потом собаки же, конечно, и подбирали, но считалось: надо, не то листвень может обидеться. Подати эти при новой жизни постепенно прекратились, но почтение и страх к наглавному, державному дереву у старых людей по-прежнему оставались. На это, верно, имели свои причины.

Толстые огромные ветви отходили у «царского лиственя» от ствола не вверх наискосок, как обычно, а прямо в стороны – будто росли вбок самостоятельные деревья. Самая нижняя такая ветка одиноко висела метрах в четырех от земли и издавна звалась «Пашиным суком»: когда-то на нем повесилась сглупа от несчастной любви молодая материнская девка Паша. Колчаковцы, захватив остров, слыхом не слыхали про Пашу, однако сук ее сумели как-то распознать и именно на нем, не на каком другом, вздернули двух своих же, из собственного воинства, солдат. Чем они провинились, толком в Матёре никто не знал. Весь день, наводя небывалую жуть на старых и малых, торчали висельцы на виду у деревни, пока мужики не пошли и не попросили ради ребятишек вынуть их из петли. Мертвых, их предали тогда еще и другой казни: сбросили с яра в Ангару.

И последняя, уже совсем безвинная смерть случилась под «царским лиственем» после войны: все с того же «Пашиного сука» оборвался и захлестнулся мальчишка, Веры Носаревой сын. Только после того, а надо бы куда раньше, догадались мужики отсечь сук, а ребятишки сожгли его.

Вот сколько всяких историй связано было с «царским лиственем».

За век свой он наровнял так много хвои и шишек, что земля вокруг поднялась легким, прогибающимся под ногой курганом, из которого и выносился могучий, неохватный одними руками ствол. О него терлись коровы, бились ветры, деревенские парни приходили с тозовкой и стреляли, сшибая наросты серы, которой потом одаривали девок, – и кора со временем сползла, листвень оголился и не способен был больше распускать по веснам зеленую хвою. Слабые и тонкиe, дальние, в пятом-шестом колене, сучки отваливались и опадали. Но то, что оставалось, становилось, казалось, еще крепче и надежней, приваривалось навеки. Ствол выбелился и закостенел, его мощное разлапистое основание, показывающее бугры корней, вызванивало одну твердь, без всякого намека на трухлявость и пустоту. Со стороны, обращенной к низовьям, как бы со спины, листвень издавна имел широкое, чуть втиснутое внутрь дуплистое корявое углубление – и только, все остальное казалось цельным и литым.

А неподалеку, метрах в двадцати ближе к Ангаре, стояла береза, все еще зеленеющая, дающая листву, но уже старая и смертная. Лишь она решилась когда-то подняться рядом с грозным «царским лиственем». И он помиловал ее, не сжил. Быть может, корни их под землей и сходились, знали согласие, но здесь, на виду, он, казалось, выносил случайную, заблудшую березу только из великой и капризной своей милости.

И вот настал день, когда к нему, к «царскому лиственю», подступили чужие люди. Это был уже не день, а вечер, солнце село, и на остров спускались сумерки. Люди эти возвращались со своей обычной работы, которую они исполняли на Матёре добрых две недели. И как ни исправно, как ни старательно они исполняли ее, время шло еще быстрей, сроки подгоняли. Приходилось торопиться. Работа у этих людей имела ту особенность, что ее можно было иной раз развести как следует, расшуровать, а затем она могла продолжаться самостоятельно. Вот почему уже под ночь два мужика с прокопченными сверх меры, дублеными лицами свернули с дороги и приблизились к дереву.

Тот, что шел первым, с маху, пробуя листвень, стукнул обухом топора о ствол и едва удержал топор, с испугом отдернув голову, – с такой силой он спружинил обратно.

– Ого! – изумился мужик. – Зверь какой! Мы тебе, зверю… У нас дважды два – четыре. Не таких видывали.

Второй, постарше, держал в руках канистру и, поглядывая на деревню, зевал. Он был в высоких болотных сапогах, которые при ходьбе неприятно, с резиновым взвизгом, шоркали. При той работе, которую творил их хозяин, сапоги казались несуразными, погубленными совершенно понапрасну, и как терпели в них ноги, было непонятно. Для воды, по крайней мере, они уже не годились: на том и другом темнели дырки.

Мужики обошли вокруг ствола и остановились напротив дуплистого углубления. Листвень вздымался вверх не прямо и ровно, а чуть клонясь, нависал над этим углублением, точно прикрывая его от посторонних глаз. Тот, что был с топором, попробовал натесать щепы, но топор на удивление соскальзывал и, вызваниваясь, не мог вонзиться и захватить твердь, оставляя на ней лишь вмятины. Мужик оторопело мазнул по дереву сажной верхонкой, осмотрел на свет острие топора и покачал головой.

– Как железное, – признал он и опять ввернул непонятную арифметическую угрозу:– Нич-че, никуда не денешься. У нас пятью пять – двадцать пять.

Он отбросил в сторону бесполезный топор и взялся собирать и ломать ногами валявшиеся кругом сучья, складывая их крест-накрест под дуплистой нишей. Товарищ его молча, все с той же позевотой, полил из канистры ствол бензином и остатки побрызгал на приготовленный костерок. Оставил позадь себя канистру и чиркнул спичку. Огонь тотчас схватился, поднялся и захлестнул ствол.

– Вот так, – удовлетворенно сказал разговорчивый мужик, подбирая с земли топор. – Посвети-ка, а то темно стало. Мы темно не любим.

И они направились в деревню, пошли ужинать и ночевать, уверенные, что, покуда они будут спать, огонь станет делать свое дело. Когда они уходили, он так ярко спеленал всю нижнюю часть могучего лиственя, так хватко и жорко рвался вверх, что сомневаться в нем было бы совестно.

Но утром, когда они шли на нижний край острова, где еще оставалась работа, листвень как ни в чем не бывало стоял на своем месте.

– Гляди-ка ты! – удивился тот же мужик. – Стоит! Ну постой, постой… – Это был веселый мужик, он баском пропел:– «Ты постой, постой, красавица моя, дай мне наглядеться вдоволь на тебя».

Однако глядеть на него он не собирался. Вскоре после обеда пожогщики, это были они, вернулись к лиственю всей командой – пять человек. Снова ходили они вокруг дерева, трогали его топорами, пытались рубить и оставляли эти попытки: топоры, соскребая тонкую гарь, отскакивали от ствола, как от резины.

– Ну зверь! – с восхищением щурился на листвень веселый мужик. – На нашего хозяина похожий. – Он имел в виду Богодула. – Такой же ненормальный. Нет чтоб добром сгореть, людей не мучить. Все равно ведь поддашься. У нас шестью шесть – тридцать шесть.

– Плюнуть на него, – неуверенно предложил, косясь на бригадира, второй вчерашний знакомец лиственя – в болотных сапогах. – К чему нам дочиста все соскребать!

Бригадир, по стати самый невзрачный из всех, но с усиками, чтобы не походить на мальчишку, задрал вверх голову:

– Здоровый, зараза! Не примут. Надо что-то делать.

– Пилу надо.

– Пилой ты его до морковкиного заговенья будешь ширкать. Тут пилу по металлу надо.

– Я говорю про бензопилу.

– Не пойдет. Ишь че: ширше… – следовало непечатное слово. – Для него твоя бензопила – что чикотка.

Один из тех, кто не был накануне возле лиственя, поднял с земли тонкую горелую стружку и понюхал ее.

– Что зря базарить?! – с усмешкой сказал он. – Нашли закавыку! Гольное смолье. Посмотрите. Развести пожарче, и пыхнет как миленький.

– Разводили же вчера.

– Плохо, значит, разводили. Горючки надо побольше.

– Давай попробуем еще. Должна загореться.

Болотные сапоги отправили на берег к бочке с бензином, остальные принялись подтаскивать с упавшей городьбы жерди, рубить их и обкладывать листвень высокой, в рост человека, клеткой, и не в одну, а в две связи. Внутрь натолкали бересты, до голого тела ободрав березу, и мелкие сучья. К тому времени был доставлен бензин – не жалея, полили им вокруг весь ствол и снизу, от земли, подожгли. Огонь затрещал, скручивая бересту, пуская черный, дегтярный дым, и вдруг разом пыхнул, на мгновение захлебнулся своим широким дыхом и взвился высоким разметным пламенем. Мужики, отступая, прикрывали лица верхонками.

– Как дважды два – четыре, – победно крикнул тот, веселый…

Но он опять поторопился радоваться. Огонь поплясал, поплясал и начал, слизнув бензин, сползать, отделяться от дерева, точно пылал вокруг воздух, а листвень под какой-то надежной защитной броней оставался невредимым.

Через десять минут огонь сполз окончательно, занялись с треском сухие жерди, но они горели сами по себе, и огонь от них к «царскому лиственю» не приставал, только мазал его сажей.

Скоро догорели и жерди. Новые таскать было бессмысленно. Мужики ругались. А дерево спокойно и величественно возвышалось над ними, не признавая никакой силы, кроме своей собственной.

– Надо завтра бензопилой все-таки попробовать, – согласился бригадир, только что уверявший, что для такой твердыни и махины бензопила не годится.

И опять, уже громче, уверенней, прозвучали отступные слова:

– Плюнуть на него – и дело с концом! Пускай торчит – хрен с ним! Кому он помешал! Вода-то, где будет?! Деревню надо убирать, а мы тут с этим связались…

– Все бы плевали! – разозлился бригадир. – Плевать мы мастера, этому нас учить не надо. А принимать приедут – куда ты его спрячешь? Фуфайкой закроешь? Неужели дерево не уроним?

– Было бы это дерево…

На третий день с утра уже как к делу первой важности, а не пристяжному подступили к «царскому лиственю» с бензопилой. Пилить взялся сам бригадир. Бочком, без уверенности подошел он к дереву, покосился еще раз на его могутность и покачал головой. Но все-таки пустил пилу, поднес ее к стволу и надавил. Она дрыгнула, едва не выскочив из рук, однако легонький надрез оставить успела. Угадывая по этому надрезу, бригадир нажал сильнее – пила зашлась высоким натужным воем, из-под нее брызнула легонькая струйка бесцветных пыльных опилок, но бригадир видел, что пила не идет. Качать ее толстый ствол не позволял, можно было лишь опоясать его кругом неглубоким надрезом – не больше. Это было все равно что давить острой опасной бритвой по чурке, стараясь ее перерезать, – результат один. И бригадир оставил пилу.

– Неповалимый, – сдался он и, зная теперь лиственю полную цену, еще раз смерил его глазами от земли доверху. – Пускай с тобой, с заразой, возится, кому ты нужна!

Он подал пилу оказавшимся рядом болотным сапогам и со злостью кивнул на березу:

– Урони хоть ее. Чтоб не торчала тут. Наросли, понимаешь…

И береза, виноватая только в том, что стояла она вблизи с могучим и норовистым, не поддавшимся людям «царским лиственем», упала, ломая последние свои ветви и обнажив в местах среза и сломав уже и не белое, уже красноватое старческое волокно. «Царский листвень» не шелохнулся в ответ. Чуть склонившись, он, казалось, строго и внимательно смотрел на нижний край острова, где стояли материнские леса. Теперь их там не было. Лишь кое-где на лугу сиротливо зеленели березы да на гарях чернели острые обугленные столбы. Низкие, затухающие дымы ползли по острову; желтела, как дымилась, стерня на полях с опаленными межами; выстывали луга; к голой, обезображенной Матёре жалась такая же голая, обезображенная Подмога.

Один выстоявший, непокорный «царский листвень» продолжал властвовать надо всем вокруг. Но вокруг него было пусто.

Известки не было, и взять ее было негде. Пришлось Дарье идти на косу близ верхнего мыса и подбирать белый камень, а потом через силу таскать его, вытягивая последние руки, в ведре, потому что все мешки увезли с картошкой в поселок, а потом через «не могу» нажигать этот камень, как в старину. Но на диво, и сама начинала – не верила, что достанет мочи, управилась: нажгла и добыла известку.

Кистка нашлась, кистки у Дарьи постоянно водились свои, из высокой и легкой белой лесной травы, резанной перед самым снегом.

Белить избу всегда считалось напраздником; белили на году по два раза – после осенней приборки перед покровом и после зимней топки на Пасху. Подготовив, подновив избу, выскоблив косарем до молочно-отстойной желтизны пол, принимались за стряпню, за варево и жарево, и крутиться возле подбеленной же печки с гладко вылизанным полом, среди чистоты и порядка, в предчувствии престольного праздника, было до того ловко и приятно, что долго-долго не сходило потом с души светлое воскресение.

Но теперь ей предстояло готовить избу не к празднику, нет. После кладбища, когда Дарья спрашивала над могилой отца-матери, что ей делать, и когда услышала, как почудилось ей, один ответ, ему она полностью и подчинилась. Не обмыв, не обрядив во все лучшее, что только есть у него, покойника в гроб не кладут – так принято. А как можно отдать на смерть родную избу, из которой выносили отца и мать, деда и бабку, в которой сама она прожила всю, без малого, жизнь, отказав ей в том же обряженье? Нет, другие как хотят, а она не без понятия. Она проводит ее как следует. Стояла, стояла, христовенькая, лет, поди, полтораста, а теперь все, теперь поедет.

А тут еще зашел один из пожогщиков и подстегнул, сказав:

– Ну что, бабки, – перед ним они были вcе вмеcте – Дарья, Катерина и Сима, – нам ждать не велено, когда вы умрете. Ехать вам надо. А нам – доканчивать свое дело. Давайте не тяните.

И Дарья заторопилась – не то, не дай бог, подожгут без спросу. Весь верхний край Матёры, кроме колчаковского барака, был уже подчищен, на нижнем оставалось шесть сгрудившихся в кучу, сцепившихся неразлучно избенок, которые лучше всего провожать с двух сторон одновременно, по отдельности не вырвать.

Увидев наведенную известку, Катерина виновато сказала:

– А я свою не прибрала.

– Ты ж не знала, как будет, – хотела успокоить ее Дарья.

– Не знала, – без облегченья повторила Катерина.

Голова, когда Дарья взбиралась на стол, кружилась, перед глазами протягивались сверкающие огнистые полосы, ноги подгибались. Боясь свалиться, Дарья торопливо присаживалась, зажимала голову руками, потом, подержав, приведя ее в порядок и равновесие, снова поднималась – сначала на четвереньки, – хорошо, стол был невысокий и нешаткий, затем на ноги. Макала кисткой в ведро с известкой и, держась одной рукой за подставленную табуретку, другой, неловко кособенясь, короткими, а надо бы вольными, размашистыми, движениями водила кисткой по потолку. Глядя, как она мучается, Сима просила:

– Дай мне. Я помоложе, у меня круженья нету.

– Сиди! – в сердцах отвечала ей Дарья, злясь на то, что видят ее немощь.

Нет, выбелит она сама. Дух из нее вон, а сама, эту работу перепоручать никому нельзя. Руки совсем еще не отсохли, а тут нужны собственные руки, как при похоронах матери облегчение дают собственные, а не заемные слезы. Белить ее не учить, за жизнь свою набелилась – и известка ложилась ровно, отливая от порошка мягкой синевой, подсыхающий потолок струился и дышал. Оглядываясь и сравнивая, Дарья замечала: «Быстро сохнет. Чует, че к чему, торопится. Ох, чует, чует, не иначе». И уже казалось ей, что белится тускло и скорбно, и верилось, что так и должно белиться.

Там, на столе, с кисткой в руке, и застигнул ее другой уже пожогщик – они, видать, подрядились подгонять по очереди. От удивления он широко разинул глаза:

– Ты, бабка, в своем уме?! Жить, что ли, собралась? Мы завтра поджигать будем, а она белит. Ты что?!

– Завтри и поджигай, поджигатель, – остановила его сверху Дарья суровым судным голосом. – Но только не ране вечеру. А щас марш отсель, твоей тут власти нету. Не мешай. И завтри, слышишь, и завтри придешь поджигать – чтоб в избу не заходил. Оттуль поджигай. Избу чтоб мне не поганил. Запомнил?

– Запомнил, – кивнул обалдевший, ничего не понимающий мужик. И, поозиравшись еще, ушел.

А Дарья заторопилась, заторопилась еще пуще. Ишь, зачастили, неймется им, охолодали. Они ждать не станут, нет, надо скорей. Надо успеть. В тот же день она выбелила и стены, подмазала русскую печку, а Сима уже в сумерках помогла ей помыть крашеную заборку и подоконники. Занавески у Дарьи были выстираны раньше. Ноги совсем не ходили, руки не шевелились, в голову глухими волнами плескалась боль, но до поздней ночи Дарья не позволяла себе остановиться, зная, что остановится, присядет – и не встанет. Она двигалась и не могла надивиться себе, что двигается, не падает – нет, вышло, значит, к ее собственным слабым силенкам какое-то отдельное и особое дополнение ради этой работы. Разве смогла бы она для чего другого провернуть такую уйму дел? Нет, не смогла бы, нечего и думать.

Засыпала она под приятный, холодящий чистотой запах подсыхающей известки.

И утром чуть свет была на ногах. Протопила русскую печь и согрела воды для пола и окон. Работы оставалось вдоволь, залеживаться некогда. Подумав об окнах, Дарья вдруг спохватилась, что остались небелены ставни. Она-то считала, что с беленкой кончено, а про ставни забыла. Нет, это не дело. Хорошо, не всю вчера извела известку.

– Давай мне, – вызвалась опять Сима. И опять Дарья отказала:

– Нет, это я сама. Вам и без того таски хватит. Последний день седни.

Сима с Катериной перевозили на тележке в колчаковский барак Настасьину картошку. Им помогал Богодул. Спасали, сгребая, от сегодняшней гибели, чтобы ссыпать под завтрашнюю – так оно скорей всего и выйдет. Колчаковский барак тоже долго не выстоит. Но пока можно было спасать – спасали, иначе нельзя. Надежды на то, что Настасья приедет, не оставалось, но оставалось по-прежнему старое и святое, как к богу, отношение к хлебу и картошке.

Дарья добеливала ставни у второго уличного окна, когда услышала позади себя разговор и шаги – это пожогщики полным строем направлялись на свою работу. Возле Дарьи они приостановились.

– И правда, спятила бабка, – сказал один веселым и удивленным голосом.

– Помолчи.

К Дарье подошел некорыстный из себя мужик с какой-то машинкой на плече. Это был тот день, когда пожогщики в третий раз подступали к «царскому лиственю». Мужик, кашлянув, сказал:

– Слышь, бабка, сегодня еще ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра все… переезжайте. Ты меня слышишь?

– Слышу, – не оборачиваясь, ответила Дарья.

Когда они ушли, Дарья села на завалинку и, прислонясь к избе, чувствуя спиной ее изношенное, шершавое, но теплое и живое дерево, вволю во всю свою беду и обиду заплакала – сухими, мучительными слезами: настолько горек и настолько радостен был этот последний, поданный из милости день. Вот так же, может статься, и перед ее смертью позволят: ладно, поживи еще до завтра – и что же в этот день делать, на что его потратить? Э-эх, до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как нарочно, все вместе творим зла!

Но это были ее последние слезы. Проплакавшись, она приказала себе, чтоб последние, и пусть хоть жгут ее вместе с избой, все выдержит, не пикнет. Плакать – значит напрашиваться на жалость, а она не хотела, чтобы ее жалели, нет. Перед живыми она ни в чем не виновата – в том разве только, что зажилась. Но кому-то надобно, видать, и это, надобно, чтобы она была здесь, прибирала сейчас избу и по-свойски, по-родному проводила Матёру.

В обед собрались опять возле самовара – три старухи, парнишка и Богодул. Только они и оставались теперь в Матёре, все остальные съехали. Увезли деда Максима: на берег его вели под руки, своим ходом дед идти не мог. Приехала за Тунгуской дочь, пожилая уже, сильно схожая лицом с матерью, привезла с собой вина, и Тунгуска, выпив, долго что-то кричала с реки, с уходящего катера, на своем древнем непонятном языке. Старший Кошкин в последний наезд вынул из избы оконные рамы и сам, своей рукой поджег домину, а рамы увез в поселок. Набегал на той неделе и Воронцов, разговаривал с пожогщиками и, когда попал ему на глаза Богодул, пристал к нему, требуя, чтобы Богодул немедленно снимался с острова.

– Если бездетный, бездомный, я напишу справку об одиночестве, – разъяснял он. – Райисколком устроит. Давай-ка собирайся.

– Кур-р-рва! – много не разговаривая, ответил Богодул и повернулся тылом.

– Ты смотри… как тебя? – пригрозил, растерявшись, Воронцов. – Я могу и участкового вызвать. У меня это недолго. Я с тобой, с элементом, политику разводить не очень. Ты меня понял или не понял?

– Кур-р-рва! – Вот и разбери: понял или не понял.

Но все это уже было, прошло; последние два дня никто в Матёру больше не наведывался. И делать было нечего: все, что надо, свезли, а что не надо – то и не надо. На то она и новая жизнь, чтоб не соваться в нее со старьем.

За чаем Дарья сказала, что пожогщики отставили огонь до завтра, и попросила:

– Вы уж ночуйте там, где собирались. Я напоследок одна. Есть там где лягчи-то?

– Японский бог! – возмутился Богодул, широко разводя руки. – Нар-ры.

– А завтра и я к вам, – пообещала Дарья.

После обеда, ползая на коленках, она мыла пол и жалела, что нельзя его как следует выскоблить, снять тонкую верхнюю пленку дерева и нажити, а потом вышоркать голиком с ангарским песочком, чтобы играло солнце. Она бы как-нибудь в конечный раз справилась. Но пол был крашеный, это Соня настояла на своем, когда мытье перешло к ней, и Дарья не могла спорить. Конечно, по краске споласкивать легче, да ведь это не контора, дома и понагибаться не велика важность, этак люди скоро, чтоб не ходить в баню, выкрасят и себя.

Сколько тут хожено, сколько топтано – вон как вытоптались яминами, будто просели, половицы. Ее ноги ступают по ним последними.

Она прибиралась и чувствовала, как истончается, избывается всей своей мочью, – и чем меньше оставалось дела, меньше оставалось и ее. Казалось, они должны были изойти враз, только того Дарье и хотелось. Хорошо бы, закончив все, прилечь под порожком и уснуть. А там будь что будет, это не ее забота. Там ее спохватятся и найдут то ли живые, то ли мертвые, и она поедет куда угодно, не откажет ни тем, ни другим.

Она пошла в телятник, раскрытый уже, брошенный, с упавшими затворами, отыскала в углу старой загородки заржавевшую, в желтых пятнах, литовку и подкосила травы. Трава была путаная, жесткая, тоже немало поржавевшая, и не ее бы стелить на обряд, но другой в эту пору не найти. Собрала ее в кошеломку, воротилась в избу и разбросала эту накось по полу; от нее пахло не столько зеленью, сколько сухостью и дымом – ну да недолго ей и лежать, недолго и пахнуть. Ничего, сойдет. Никто с нее не взыщет.

Самое трудное было исполнено, оставалась малость. Не давая себе приткнуться, Дарья повесила на окошки и предпечье занавески, освободила от всего лишнего лавки и топчан, аккуратно расставила кухонную утварь по своим местам. Но все, казалось ей, чего-то не хватает, что-то она упустила. Немудрено и упустить: как это делается, ей не довелось видывать, и едва ли кому довелось. Что нужно, чтобы проводить с почестями человека, она знает, ей был передан этот навык многими поколениями живших, тут же приходилось полагаться на какое-то смутное, неясное наперед, но все время кем-то подсказываемое чутье. Ничего, зато другим станет легче. Было бы начало, а продолжение никуда не денется, будет.

И чего не хватало еще, ей тоже сказалось. Она взглянула в передний угол, в один и другой, и догадалась, чо там должны быть ветки пихты. И над окнами тоже. Верно, как можно без пихтача? Но Дарья не знала, остался ли он где-нибудь на Матёре – все ведь изурочили, пожгли. Надо было идти и искать.

Смеркалось; вечер пал теплый и тихий, со светленькой синевой в небе и в дальних, промытых сумерками, лесах. Пахло, как всегда, дымом, запах этот не сходил теперь с Матёры, но пахло еще почему-то свежестью, прохладой глубинной, как при вспашке земли. «Откуда же это?» – поискала Дарья и не нашла. «А оттуда, из-под земли, – послышалось ей. – Откуда же еще?» И правда – откуда же сирой земляной дух, как не из земли?

Дарья шла к ближней верхней проточке, там пограблено было меньше, и шлось ей на удивление легко, будто и не топталась без приседа весь день, будто что-то несло ее, едва давая касаться ногами тропки для шага. И дышалось тоже свободно и легко. «Правильно, значит, догадалась про пихту ту», – подумала она.

В этой статье мы обратимся к творчеству выдающегося писателя XX века - Валентина Григорьевича Распутина. А точнее, мы разберем программную повесть автора и ее краткое содержание по главам. «Прощание с Матерой», как вы убедитесь, - произведение с глубоким нравственно-философским смыслом.

О книге

Повесть увидела свет в 1976 году. В центре сюжета - деревенская жизнь. Но Распутин описал не просто идиллическую картину и прелести русской природы, он затронул куда более острые темы. Перед читателем предстает картина гибели деревни. Вместе с исчезновением места, где жило не одно поколение людей, уходит и память о предках, связь с корнями. Распутин изображает постепенную деградацию человека, стремление к новому в ущерб старому. По мнению автора, разрушение нравственности и природы в угоду индустриализации неминуемо приведет человечество к гибели. Именно эту идею иллюстрирует повесть «Прощание с Матерой».

Краткое содержание по главам: «Прощание с Матерой»

Матера - название деревни и острова, на котором она расположена. Но недолго осталось жить поселению - вскоре его должны затопить. Весна. Многие семьи разъехались, другие не стали сажать огороды и засеивать поля. Да и дома запустили: не белят, не прибираются, увозят из них вещи.

Только старики живут прежней жизнью, как будто никуда и не собираются уезжать. Вечерами они собираются вместе и подолгу беседуют. Деревня многое пережила, были хорошие и плохие времена. Однако неизменно люди рождались и умирали, жизнь не останавливалась ни на минуту. Но теперь осенью достроят плотину для электростанции, вода поднимется и затопит Матеру.

Главы 2-3

Повесть «Прощание с Матерой» (краткое содержание по главам в частности) рассказывает о вечерах за чаем, что проводили деревенские старухи. Собирались у самой старой - Дарьи. Несмотря на возраст, она была высокой и справной, вела хозяйство и справлялась с немалой работой. Ее сын с невесткой успели уехать и теперь изредка навещали Дарью.

Приходила сюда и Сима, поселившаяся в Матере всего лет десять назад. Прозвали ее Московишной за то, что рассказывала про то, как видела Москву. Судьба у нее была тяжелая. К тому же родилась у нее немая девочка. А к старости остался на ее попечении внук Колька. Из-за того, что у Симы нет своего дома, ее должны отправить в дом престарелых и забрать внука. Но старушка всячески пытается отсрочить этот момент.

Пожилых Настасью и Егора, подписавших переезд в город, постоянно торопят, просят быстрее съехать.

Начали разбирать кладбище: спиливать тумбочки, убирать памятники. Это вызвало у стариков праведный гнев. Богодул даже обозвал работников «чертями».

Главы 4-5

Большое внимание представителям старшего поколения уделяет Валентин Распутин. «Прощание с Матерой» (краткое содержание по главам позволяет в этом убедиться) изобилует подобным персонажами. Один из них - Богодул. Никто не помнил, как старик появился в деревне. Одно время он был менялой, периодически привозил в Матеру товары, а потом остался здесь насовсем. Богодул выглядел глубоким стариком, но с годами не менялся.

Он не собирается покидать деревню - живых топить право не имеют. Однако его беспокоит то, как он будет оправдываться перед предками за разрушение Матеры. Богодул считает, что он назначен присматривать за деревней, и если ее затопят - вина на нем.

Приезжает Павел, сын Дарьи. Он рассказывает о поселке, куда переселяют деревенских. Оказывается, что это место совершенно не приспособлено для крестьянской жизни.

Главы 6-7

Продолжаем описывать краткое содержание по главам («Прощание с Матерой). Распутин вносит в свое произведение и мифологические образы. Так, по ночам появляется Хозяин леса - небольшой зверек, ни на кого не похожий. Ему ведомо все, что происходит деревне, обо всех известно, но его самого никто никогда не видел. Хозяин предчувствует скорый конец Матеры и своего существования, но покорно принимает это. А еще он точно знает, что вместе с ним погибнет и Богодул.

Проходит Троица, и уезжают Егор с Настасьей. Им приходится бросить утварь - все, что нажито за долгие годы. Старики, словно потерянные, ходят по избе. На прощанье Настасья просит Дарью приглядеть за и отдает ключи от дома.

Главы 8-9

Петруха сжигает свою избу - та же судьба ждет дома и остальных материнцев.

Визиты Павла становятся редкими. Теперь он назначен бригадиром в совхозе - работы сильно прибавилось. Недоумевал Павел относительно постройки нового поселка - несуразного, странного, не для людской жизни. Не понимал он и то, почему нужно перебираться жить именно в него. И все чаще посещали воспоминания об ухоженной Матере, в которой прожило несколько поколений его предков.

Главы 10-11

Изображается разрушение не только деревни, но и человеческих жизней в повести «Прощание с Матерой». Краткое содержание по главам (анализ произведения может это подтвердить) рисует изломанную жизнь Катерины, оставшейся после сожжения дома с сыном Петрухой на улице. У героини не осталось ничего от прежнего быта. Да и вина за неправильно воспитанного сына оказывается на ее плечах.

Наступление сенокоса словно возродило Матеру. Деревня вновь ожила. Жизнь вернулась в привычное русло, и работалось людям с невероятной радостью.

Главы 12-13

Начинаются дожди. К Дарье приезжает Павел с Андреем, младшим сыном. Представитель молодого поколения не сожалеет о необходимости покидать Матеру. Наоборот, он рад возможности посмотреть мир, попробовать себя в другом деле. Андрей уверен, что человек должен сам распоряжаться своей жизнью. Выясняется, что он собирается участвовать в затоплении деревни.

Приезжает председатель из района Пасенный и требует, чтобы к середине сентября (всего через каких-то полтора месяца) деревня была очищена от всех построек. Поэтому рекомендуется сейчас начинать поджигать пустые дома.

Главы 14-15

Конфликт старшего и младшего поколений - одна из основных тем повести «Прощание с Матерой». Краткое содержание по главам подробно расписывает отношения Дарьи с внуком. Андрей убежден в том, что человек сам управляет своей судьбой. Он уверен в том, что будущее за техникой и за прогрессом, а о прошлом можно и забыть. Дарья же жалеет современного человека, который губит себя, обрывая связь со своими корнями, с природой.

Павла вызывают на работу - один из его подчиненных спьяну сунул в станок руку, и отвечать за это бригадиру. Вслед за отцом уезжает и Андрей.

Главы 16-17

Далее рассказывает о прибытии группы городских жителей краткое содержание по главам. «Прощание с Матерой» - произведение, указывающее на бездоходность и безнравственность людей, утративших связь с прошлым. Именно поэтому городские, приехавшие сжигать деревенские постройки, изображаются как разнузданные и бездушные существа. Их поведение до смерти пугает всех жителей Матеры.

Деревенские потихоньку начинают собираться, а по округе вспыхивают пожары. Первой жертвой стала мельница. Из материнских особое старание в разрушениях принимает Петруха. Катерина мучается и не знает, как ей реагировать на действия сына.

Главы 18-19

Заканчиваются уборка хлеба и сбор урожая. Городские уезжают обратно, напоследок устраивая жуткую драку. Деревенские на знали, куда деть собственный урожай - увозили понемногу, но его не убывало. Пришлось продавать. Началась перевозка скотины.

Краткое содержание по главам («Прощание с Матерой») изображает картину постепенно угасающей жизни. Пустеет понемногу деревня. И только старики не желают покидать дома, беспокоятся о могилках, которые придется затопить - а на такое способны только нелюди. Дарья идет на кладбище, думая о том, что теперь ее правнуки, утратив связь с корнями, даже не будут знать, зачем появились на свет.

Главы 20-22

Подходит к концу повесть «Прощание с Матерой» (краткое содержание по главам). Автор рисует картину запустения - не осталось в деревне строений, кроме барака Богодула, где теперь собрались старухи и внучек Симы. Вернулась и Настасья - ее старик не пережил переезда.

Павел решает вернуться за оставшимися через два дня. Но начальник Воронцов отправляет его в ночь на Матеру - завтра комиссия, и на острове не должно быть ни одного человека.

Павел, Петруха и Воронцов садятся в катер и отплывают. Их накрывает облако густого тумана, в котором ничего невозможно разглядеть. Туманом накрывает и Матеру.

Класс:

#}

Работа над повестью В. Распутина “Прощание с Матерой” в одиннадцатом классе - часть процесса рассмотрения темы “Человек и природа, человек и мир, его окружающий, в русской литературе 70-90 годов”, попытка осмыслить и оценить литературную контекстовую ситуацию в конкретном произведении, возможность определить “личную”, читательскую, точку зрения на произведение и по возможности сравнить ее с общепринятой в современной литературной критике или с какой-либо индивидуально существующей. Главная задача, которая ставится перед учащимися, - проникнуться авторской идеей воскрешения мира в душе человека, понять абсолютную значимость авторского слова, внимательное отношение к которому окажется ключом к разного рода “открытиям” читателя, увидеть мотивное многообразие произведения и проследить связь между мотивами и их развитие. Методическое решение, связанное с успешным изучением повести, основано на предоставление постепенной абсолютной самостоятельности учащихся. Видится чрезвычайно важным именно самостоятельное открытие учащимися всех “загадок” произведения. Аналитическое прочтение и комментирование происходит в несколько этапов: учитель предлагает учащимся вопросы по тексту произведения и дает им свои вариантов ответов, выслушивая по возможности ответы ребят.

  • Учитель предлагает вопросы по тексту, ученики самостоятельно анализируют, комментируют текст, формулируя ответы.
  • Учащиеся самостоятельно составляют текстовые вопросы и отвечают на них, обмениваясь вопросами и мнениями.
  • Учащиеся абсолютно самостоятельно предлагают варианты обобщающих наблюдений над текстом.

Учащиеся пытаются провести сравнительное ученическое исследование общепринятой точки зрения с собственной, рассматривая публикации, монографии. Структура данного комментария (вопрос – предполагаемый вариант ответа) дает возможность свободной интерпретации текста на основе работы со словом – ключом. Работа на уроке может быть организована удобным для учителя способом (урок-беседа, урок-лекция), хотя лучший вариант – самостоятельное комментирование учащихся.

Цель данной работы – продемонстрировать опыт наблюдений над текстом.

Данная работа также может быть использована учащимися для самостоятельного изучения повести Распутина.

1 глава.

Для автора Матера – средоточие естественной, гармоничной природной жизни. Совершенно не случайно повесть открывается пейзажным описанием. Мир Матеры – неброский, в нем все обычно – “зашумела вода, запылала зелень, пролились первые дожди, заквакали лягушки”, но ценность его именно в этой простоте и обычности. Обратим внимание на неоднократное повторение слова “опять” в пейзаже, кажется, что мир гармонии будет существовать всегда, но постепенно появляется ощущение трагичности и неустойчивости жизни в Матере (“все посадили огороды - да не все, посеяли хлеба – да не на всех полях, “ и, наконец, “многие жили на два дома…та Матера – да не та” – как некий вывод. Почему изменилась Матера, мы понимаем позже. Автор коннотативно отрицает надвигающиеся перемены, так как эти перемены не просто изменяют мир Матеры, а разрушают его. “Не та Матера”, потому что “повяла деревня, повяла, как подрубленное дерево…” Подчеркивается безжизненность изменяющейся Матёры (“мёртво застыли окна, гуще и нахальней полезла крапива”. В деревне новый хозяин – нечистая сила, которая определяет ход наступающей жизни, открывает и закрывает ворота, чтобы сильнее сквозило, скрипело и хлопало. Этот мотив нечистой силы будет еще занимать наше внимание.

Трагичность мира Матёры тем сильнее ощущается, что люди покинули деревню, хозяева этого мира стали косвенными виновниками разрушения – “во многих избах было не белено, не прибрано и ополовинено”. Раздвоенная жизнь, ополовиненная жизнь на два дома – это плата жителей деревни, трагическая плата за некое предательство, уход.

Проанализируйте свои наблюдения, размышляя над проявляющимися оппозициями вода, – земля, новое – старое, слабое – сильное. В первой главе повести мы узнаем историю жизни Матёры, краткую, но всё же историю. Матёра как бы обладает всем тем, что дает ей право называться местом жизни (текст стр. 4). Некая изолированность Матёры от другого, большого, мира оберегает ее от бед и страстей. Матёра - остров, “на яру”. Матёра всегда была рядом с водой, вода была необходимой частью непрекращающейся жизни (“провожая годы, как воду, на которой сносились с другими поселениями и возле которой извечно кормились”). Но вот “грянул слух, что вода разольется и затопит Матёру”, потому что люди будут строить плотину. И именно тогда для жителей становится совершенно ясно, что “триста годов” Матёры, её обособленность, непрекращающаяся жизнь на ней – все это может быть разрушено и ничто перед наступающей бедой (“край света, которым пугали темный народ, теперь для деревни действительно близок”). Наступает последнее время перед исчезновением, “последнее лето”. Вода, которая раньше была силой помогающей, превратится в силу разрушающую. Земля и вода станут противоборствующими силами.

Идиллическое “последнее время” Матёры – каковы нарушители этого праздника уходящей жизни? Последнее лето Матёры как будто последний подарок мира, благодать, сошедшая с небес (“такая благодать, такой покой и мир, так густо и свежо сияла пред глазами зелень”). Матёра красуется перед людьми – она жива, она есть, но это лишь последний ее подарок людям. Оставшиеся на Матёре старухи – самые верные жители деревни, им некуда больше идти, потому что Матёра их дом, Дом, а потом и пришлая Сима со своим внучонком Колькой – “своя” на Матёре, так как Матёра её дом. Старые люди не могут уйти с Матёры не потому, что они брошены (хотя Симе и Кольке некуда идти), а потому что ничто не заменит им этот мир, эту жизнь, которую нельзя прожить дважды. Их заслуги перед миром и людьми оказались не в счет. Нельзя пересадить старое дерево, как нельзя прожить жизнь дважды. Там, в этой чужой жизни нет места тому, что очень было важно в деревенской (“Пей, девка, покуль чай живой. Там самовар не поставишь”). Таким образом, оппозиция живое – неживое оказывается синонимичной прошлое - настоящее .

2-3 главы.

Как приходят чужие на остров? Почему они “чужаки, черти”?

Весть о приходе на Матёру чужих приносит Богодул (“Мёртвых грабют”), он же называет их чертями. Они носители чужой, нечистой силы. Мотив нечистой силы оказывается противопоставленным мотиву святости, которая так или иначе проявляется в словах, поступках, действиях последних обитателей Матёры. “Чужие” появляются на кладбище как разорители. И вправду, только черти могли покуситься на самое святое место на Матёре, место памяти. Интересным является эпизод появления чужих, их внешности, поступков, способов высказывания.

В чем суть конфликта старух с “чертями”? Как они именуют друг друга и почему?

Чужие приходят на Матёру, чтобы начать её уничтожение, их начинание кощунственно - они жгут кладбище, потому Богудул их и называет черти. И для Дарьи они “нечистая сила” (“Для вас святого места на земле не осталось? Ироды!”) “Нехристи!”- скажет о них одна из старух. Чужие для них из мира, где нет места совести, чистоте. Они несут зло, потому что для старух они – черти, аспиды, а их место обитания “сам – аспид – стансыя”. Для старух кладбище - место успокоения близких им людей, для чужих просто – часть суши.

Колоритна, эмоциональна речь защитников Матёры – официальна и невыразительна речь чужаков. Для них старики и старухи “граждане затопляемые”. Об этом безразличном тоне мы вспомним, когда увидим ещё одного чужака, начальника, приехавшего на Матёру уговаривать стариков и старух переселиться. У этого начальника даже фамилия будет соответствующая – Воронцов. Где им, этим чужакам, понять матёринцев. Чужаки и не пытаются понять, что они здесь, на Матёре, натворили. Они все делают “по распоряжению”. Потому так клеймит их Дарья, этих людей без роду и племени, с одинаковыми ржавыми глазами, в одинаковых зеленых куртках (“Ты не человек! У какого человека духу хватит! Не было у тебя поганца отца с матерью!”)

Для них, чужих, странным кажется поведение матёринцев, потому что Матёра для них – “ложе для водохранилища, территория, зона затопления”, а матёринцы для них “граждане затопляемые”, а для матёринцев их остров – живое место, Дом. Вера Носарёва скажет: “Мы живые люди, пока здесь живём”. Они живут на Матёре, а чужие – пришлые, потому и назовет их Егор “туристами”, людьми без корней (“А я родился на Матёре. И дед. Я тутака хозяин. И меня не зори. Дай дожить без позору”). Чужие - “туристы”, матёринцы – хозяева, вот и разница, вот и барьер, который нельзя преодолеть. Для Егора – позор не сохранить свой дом, предать память отцов, престать быть хозяином, а чужие лишены и дома, и памяти, и совести.

4 глава.

История Богодула. Её значение в повести. “Свой” или “чужой” Богодул?

Богодул стал частью мира Матёры, потому что выбрал её своим домом. Он много лет был чужаком, но однажды выбрал Матёру для жизни постоянной. Для Богодула вся Матёра - Дом, и он его охраняет. Вспомним, что Богодул первым встал на защиту острова от чужаков.

Богодул – воплощение вечной мудрости, постоянства на Матёре (“Много лет знали Богодула как глубокого старика, и много уже лет он не менялся, оставаясь всё в том же виде, в каком показался впервые, будто бог задался целью провести хоть одного человека через несколько поколений”).

Почему Дарье так тяжело думать о своей вине перед предками?

Дарья боится спроса. Ведь она хранительница родовых обычаев, она родовой человек. Для неё трагедия Матёры – трагедия Дома. Потому Дарье не понятна суета молодых (“Запыхались, уж запинаются…будто кто гонится”). Они не видят ценности настоящего и прошлого, но, самое главное, что это – дети матёринцев, они оторвались от Матёры, и разрушается родовая связь, которая для Дарьи так важна. Дарья чувствует, что “нонче свет пополам переломился”, а её дети - нет. В этом трагедия рушащейся жизни Матёры.

Почему прошлое так ценно для Дарьи?

Тогда были “все свои”, а “с Матёрой кажный был породниться рад”. Никогда ничего не боялась Дарья, а теперь страх вошёл в её жизнь, и она не может от него избавиться. Тогда жили по совести, а сейчас? Дарья не может приспособиться к законам другого времени. Но она обладает панорамным зрением, она видит Матёру во всех временных измерениях, а потому делает правильный выбор.

Видит Дарья свою Матёру, видит землёй раздольной, богатой, видит силу её и значимость (“ Но от края до края, от берега до берега хватало в ней и раздолья, и красоты, и дикости”).

Что о новой жизни узнает читатель? Всё ли там так, “как надо”? Сравните с жизнью Матёра до затопления?

Жилища “бывших матёринцев” причудливы для них, привыкших к простоте и обыкновенности. В их новых домах нет души – “ и так для всех без исключения”. Их квартиры – это “жилье”, а не дома, как говорит автор. Всё есть в этих квартирах - обои в цветочках – лепесточках, лестница мудрёная, плита электрическая, но … только всё там не для жизни, а для неудобства: временность жизни - такоё же жильё. “Что же дальше?”- такой вопрос задают себе люди. Как жить на земле, которая не родит хлеба, не приносит радости людям? Как жить на чужой земле? Ушла ясность бытия – возник вопрос: “Как жить?”. И решить его не смогут даже Воронцовы, Жуки и другие официальные лица. Оказалось, что “отучить землю” от одного и “приучить к другому” – невозможно. И уже сейчас становится понятной абсурдность дикой затеи официальных лиц. Нельзя изменить мир природы и человека, не уничтожая, не изменяя основ этого мира. Трагедия человека и мира – это лишь часть общей глобальной трагедии Земли. Этот библейский обширный, всеохватывающий взгляд Дарьи абсолютно справедлив, потому что она сама жила всегда по закону совести, завещанному ей родителями. Потому самый страшный грех для Дарьи – грех бесполезности. Неоднозначное понимание грех героями повести (или непонимание вообще) даёт нам возможность убедиться в пристрастиях и антипатиях автора.

5 глава.

Как устроился Павел в “новой жизни”? Удовлетворен ли он ею?

Павел, сын Дарьи, среди тех, кто оставил Матёру, казалось бы, должен быть доволен переселением: дом в посёлке, удобства. Но оказывается, что жить в доме, который построил чужой дядя, как в своём, Павел не может. Потому состояние “незнания”, сомнения свойственно Павлу. Он не предал Матера, но и защитить её не смог. Он просто безропотно принял удар судьбы, “переломившаяся жизнь” - это и его жизнь, потому что для него Матёра – это тоже Дом, и закон родовой совести – это его закон.

Как молодые воспринимают трагедию Матёры? Что для них “жизнь”? Какие они, “чужие свои”?

Клавка Стригунова, Петруха – дети Матёры. И оказывается, что Матёра им не нужна. Клавка говорит: “Давно надо было утопить … Живым не пахнет… Подпалю…”. А Петруха сам, своей рукой, подожжёт избу, свой Дом. То, что для “молодых” жизнь, для старух, Павла не жизнь. “Черти, аспиды, туристы” пришли на Матёру, чтобы уничтожить её, но они “чужие”, у них Дома нет, а Клавка, Петруха – где их совесть? Для Клавки в жизни главное – удобства, а удобно ей там, где нет Матёры, она изначально чужда Матёре, “Подпалю”,- грозит она. А Петруха – перекати- поле, пьяница, домопродавец, не сумевший даже сохранить собственное имя (в общем – то он Никита Алексеевич Зотов), за никчемность и разгильдяйство лишила его имени родовая, деревенская община. Сожжёт сам Петруха свою избу, ему перед родственниками не стыдно, потому что нет у него совести, потому что забыл, какого он роду и племени.

6 глава.

Почему у острова есть хозяин? Какой он?

У всего сущего в мире есть хозяин, если это сущее кому-то нужно. Матёра нужна – и есть на острове хозяин, “ни на какого зверя не похожий зверек”. Всё обо всех знает хозяин, ему это дано, но не может ничего изменить, на то есть причина, потому что знает хозяин (так же, как Дарья, Егор), что “всё, что живёт на свете, имеет один смысл - смысл службы”. Хозяину дано знать о трагедии Матёры, Но он знает, что “остров собирался долго жить”, потому что пройдёт время, и люди возмечтают о рае, о земле обетованной и будут стремиться к ней, забыв, что когда-то сами оставили её, нагрешив перед прошлым, настоящим и будущим, сами люди и есть причина всех своих несчастий. Мудрый хозяин охраняет Матёру, но ему не дано изменить людей.

7 глава.

Отъезд Настасьи и Егора. Как в простоте и обыденности происходящего проявляется высокая трагичность момента?

Во время отъезда Настасья вдруг обнаруживает, что вещи, в прежней жизни ей очень нужные (сундук, самовар, старенький половик), взять с собой невозможно, в той, новой, не матёринской жизни, им нет места, их место в Доме. Отъезд для Егора и Настасьи оказывается не просто моментом расставания С Матёрой, а моментом подведения жизненных итогов (“Так, выходит, и жили многие годы и не знали, что это была за жизнь”).

Уезжая, Егор хочет выбросить ключ от дома в Ангару, всё в дань наступающей воде, всю жизнь, всё, что раньше было дорого и любимо, вода всё заберёт. Егор не плачет, видимо не страдает, он знает, что сюда ему уже не вернуться: мудрость уходящего оказывается мудростью предвидящего. Настасья плачет: ей жаль прежней жизни, но для неё вся трагедия случившегося не открылась, всё поймет только тогда, когда умрёт Егор и останется она одна в городской квартире.

8 глава.

Почему горящая изба Пертухи и Катерины - постыдное событие для односельчан?

Потерявший стыд Петруха всё же подожжёт избу, и вся деревня соберётся, чтобы видеть это. Нет надобности уничтожать огонь, все равно гореть всему, но люди стыдятся того, что происходит, закон памяти, совести жив и значим для всех. Они сохранили свои души, стыд - чувство вины перед невозможностью что-либо изменить.

Горящий дом Катерины – зрелище, напоминающее обряд жертвоприношения. Жертва невиновна, но есть некая необходимость, условность, которую необходимо исполнить. Огонь озаряет всю местность, захватывает всё пространство. Кажется, будто горит уже вся Матёра, напоминающая “страшную, пульсирующую рану”. Изба сгорела, но остался “живой дух”, который нельзя уничтожить.

Эпизод пожара дается в двух ракурсах: вначале мы видим происходящее глазами матёринцев, а затем видим, что за пожаром наблюдает ещё и хозяин. Это соединение видений не случайно, взгляд хозяина ретроспективен, а от этого ещё более трагичным видится происходящее и будущее.

11 глава.

Последний вздох Матёры - сенокос. К чему это время оживления деревне?

Мотив пустоты, уничтожения в повести становится всё более трагичным, оттого так естественно необходимым изображается автором “последний всплеск Матёры – сенокос” (“Отогрели кузницу, поднялся с постели дед Максим, зазвучали перекликаясь по утрам, голос работников”).

Работа, предоставленная людям, как радость обычной крестьянской жизни, превращается в наслаждение этой жизнью. Если обратить внимание, то становится очевидным, что изображённая автором картина крестьянской жизни до обычности проста (так было всегда), но и до трагичности возвышенна (этого больше не будет никогда). Этот последний вздох Матёры патриархально прост – работа, песни, купание, в этом кратком отрыве от реальности люди забывают о надвигающейся утрате. Этот мир Матёры отрицает всё неживое, лишнее, лишь человек и земля становятся центром мира (“Из какого-то каприза, прихоти выкатили из завозни два старых катка и запрягали в них по утрам коней, а машина сиротливо, не смея вырваться вперёд, плелась позади и казалась много дряхлей, неуместней подвод”). Последний праздник жизни на своей земле, в своём доме для матёринцев важен – есть чем жить дальше, есть, что вспомнить.

Почему для Андрея жизнь Матёры чужая? Откуда в нём эта чуждость”?

Все дети Павла и Сони на Матёре не прижились, разметались кто куда. Андрей не хочет жить на острове так, как жили его деды и прадеды, и кажется, что в его аргументах есть истина: “Пока молодой, надо, бабушка, всё посмотреть, везде побывать. Что хорошего, что ты тут, не сходя с места, всю жизнь прожила? Надо не поддаваться судьбе, самому распоряжаться над нею. Человек столько может, что и сказать нельзя, что он может. Что захочет, то и сделает”. Но как грустно, предначертано звучат слова Дарьи, как бы предвидящей все ужасные последствия этой “удали”: “Никуда с земли не деться. Чё говорить – сила вам нонче большая дадена. Да как бы она вас не поборола сила эта та. Она-то большая, а вы-то как были маленькие, так и остались”. Динамизм Андрея положителен лишь на первый взгляд, человек, Дом свой забывший, человек землю свою отдавший на заклание, вряд ли будет счастлив. Кощунство Андрея в том, что он с лёгкостью, как само собой разумеющееся, отказывается от своей причастности к матёринской жизни, пытаясь найти, где лучше. Cлова безумца, предающего свою малую родину, звучат как слова целого “глупого, забывчивого” поколения: “Я тут ни при чём, бабушка, электричество, требуется электричество. Наша Матёра тоже на электричество пойдет, будет людям пользу приносить”. Матёра, веками кормившая мир, теперь пойдет на электричество, и, таким образом, поставлен вопрос о цене прогресса. Цена эта предельная, земля отдана в жертву энергетической моде. Беспутен Андрей, и образ “беспутства” венчает эту повесть. В финале Павел и другие мужики потеряли путь в тумане, потеряли матерей, обрекли их на смерть в одиночестве, но вместе с островом, вместе с Хозяином.

16 глава.

Каково значение в структуре повести образа горящей мельницы?

На Матёру приезжают “чужаки”, они не столь агрессивны, но Матёра им не Дом, а потому лишь ради забавы поджигают они мельницу. (“Мельницу запалили. Мешала она им, христовенькая. Сколь она, христовенькая, хлебушка нам перемолола,- говорит Дарья). Для матёринцев мельница – источник непрекращающейся жизни, источник постоянства, символ высшего блага (не зря используется эпитет “христовенькая”). Для приезжих пожар – жуткая забава, превращающая их в дикарей не помнящих, что они люди, наделенные разумом, чувствами (“…они прыгали, бросались под жар, - кто дальше забежит…”). Для них – потеха, для матёринцев – жуткое зрелище. Горящая мельница как страдающий человек, потерявший надежду, и Дарья понимает это, видит эти мучения и сопереживает как близкому существу. Живая, горящая мельница – “бесплотные” лица городских дикарей. Но даже они понимают странность совершаемого, один из них произнесет слова, которые всё объяснят Дарье: “Поехала…”. Всё “поехало” в этой жизни, стронулось с привычного места, и нет устойчивости, нет уверенности в постоянстве.

18 глава.

Зачем Дарья идёт на кладбище? Последнее посещение последнего приюта – даёт ли оно успокоение Дарье?

Могильные холмы, обращение к умершим, не сохранённое кладбище – всё это рождает у читателя чувство странной трагической пустоты, беседа Дарьи с умершими и виновность её перед родителями звучит как само собой разумеющееся в данной ситуации. Она пришла за прощением, но не получила его, но её не за что прощать: она жила, боролась с бедой так, как могла. Странный вопрос мучает Дарью: “ Зачем живёт человек? Ради жизни самой, ради детей, и дети детей оставили детей, ли ради чего-то ещё?” Раньше Дарье всё было ясно, а “сейчас дымно и пахнет гарью”, она не знает, как жить. “Устала я, - думал Дарья”. Горестная Дарья, горестная Матёра, горестный мир для всех, правых и не правых, своих и чужих.

19 глава.

Какое место в образной структуре повести занимает “царский листвень”?

Особое место в структуре повести занимает 19 глава. Её символическая значимость почти абсолютна, так как центральный образ – символ раскрывается именно в 19 главе. Царский листвень на Матёре – символ прочности, устойчивости жизни, гармонии в мире. Языческое почитание царского лиственя сближает жителей Матёры с их предками. Такая долгая, почти вечная жизнь дерева, его причастность к каждой минуте жизни Матёры, прошлой, настоящей, даёт возможность читателю почувствовать остроту и трагичность происходящего. Невозможно уничтожить Матёру, доколе она будет жить в памяти людей, невозможным оказывается её уничтожение – нельзя уничтожить и царский листвень. (“Один выстоявший непокорный царский листвень продолжал властвовать над всем вокруг. Но вокруг него была пустота”) Именно в этой главе мотив трагической предопределенности достигает своего накала.

20 глава.

В чём смысл странного священнодейства, совершаемого Дарьей?

Не понять чужому, зачем это Дарья перед “уничтожением” белит свою избу. Не понятно чужому, но отчётливо понимаемо Дарьей. В каждом предмете мира Матёры есть душа, каждая вещь имеет срок службы, имеет своё место. “Прибирает” Дарья свой Дом в последний путь, прощаясь с ним. По закону совести нельзя иначе, а совестливая Дарья иначе и не может. Нелепость ситуации надуманна – Дарья белит свой Дом не зря, не брошен он, не оставлен он на произвол судьбы Хозяйкой, а потому и ход жизни ещё не нарушен. Последняя ночь Дарьи в Доме – тихая, спокойная ночь молитв. Дарья не смирилась, но она успокоилась, поняв, что сделала всё так, как нужно (“И всю ночь она творила молитву, виновато и смиренно прощаясь с избой, и чудилось ей, что слова её что-то подхватывает и, повторяя, уносит вдаль”.

Матёру, и остров и деревню, нельзя было представить без этой лиственницы на поскотине. Она возвышалась и возглавлялась среди всего остального, как пастух возглавляется среди овечьего стада, которое разбрелось по пастбищу. Она и напоминала пастуха, несущего древнюю сторожевую службу. Но говорить «она» об этом дереве никто, пускай пять раз грамотный, не решался; нет, это был он, «царский листвень» – так вечно, могуче и властно стоял он на бугре в полверсте от деревни, заметный почти отовсюду и знаемый всеми. И так, видно, вознесся он, такую набрал силу, что решено было в небесах для общего порядка и размера окоротить его – тогда и грянула та знаменитая гроза, в которую срезало молнией «царскому лиственю» верхушку и кинуло ее на землю. Без верхушки листвепь присел и потратился, но нет, не потерял своего могучего, величавого вида, стал, пожалуй, еще грозней, еще непобедимей. Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, «царским лиственем», и крепится остров к речному дну, одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матёра. Не в столь еще давние времена по большим теплым праздникам, в Пасху и Троицу, задабривали его угощением, которое горкой складывали у корня и которое потом собаки же, конечно, и подбирали, но считалось: надо, не то листвень может обидеться. Подати эти при новой жизни постепенно прекратились, но почтение и страх к наглавному, державному дереву у старых людей по-прежнему оставались. На это, верно, имели свои причины.

Толстые огромные ветви отходили у «царского лиственя» от ствола не вверх наискосок, как обычно, а прямо в стороны – будто росли вбок самостоятельные деревья. Самая нижняя такая ветка одиноко висела метрах в четырех от земли и издавна звалась «Пашиным суком»: когда-то на нем повесилась сглупа от несчастной любви молодая материнская девка Паша. Колчаковцы, захватив остров, слыхом не слыхали про Пашу, однако сук ее сумели как-то распознать и именно на нем, не на каком другом, вздернули двух своих же, из собственного воинства, солдат. Чем они провинились, толком в Матёре никто не знал. Весь день, наводя небывалую жуть на старых и малых, торчали висельцы на виду у деревни, пока мужики не пошли и не попросили ради ребятишек вынуть их из петли. Мертвых, их предали тогда еще и другой казни: сбросили с яра в Ангару.

И последняя, уже совсем безвинная смерть случилась под «царским лиственем» после войны: все с того же «Пашиного сука» оборвался и захлестнулся мальчишка, Веры Носаревой сын. Только после того, а надо бы куда раньше, догадались мужики отсечь сук, а ребятишки сожгли его.

Вот сколько всяких историй связано было с «царским лиственем».

За век свой он наровнял так много хвои и шишек, что земля вокруг поднялась легким, прогибающимся под ногой курганом, из которого и выносился могучий, неохватный одними руками ствол. О него терлись коровы, бились ветры, деревенские парни приходили с тозовкой и стреляли, сшибая наросты серы, которой потом одаривали девок, – и кора со временем сползла, листвень оголился и не способен был больше распускать по веснам зеленую хвою. Слабые и тонкиe, дальние, в пятом-шестом колене, сучки отваливались и опадали. Но то, что оставалось, становилось, казалось, еще крепче и надежней, приваривалось навеки. Ствол выбелился и закостенел, его мощное разлапистое основание, показывающее бугры корней, вызванивало одну твердь, без всякого намека на трухлявость и пустоту. Со стороны, обращенной к низовьям, как бы со спины, листвень издавна имел широкое, чуть втиснутое внутрь дуплистое корявое углубление – и только, все остальное казалось цельным и литым.

А неподалеку, метрах в двадцати ближе к Ангаре, стояла береза, все еще зеленеющая, дающая листву, но уже старая и смертная. Лишь она решилась когда-то подняться рядом с грозным «царским лиственем». И он помиловал ее, не сжил. Быть может, корни их под землей и сходились, знали согласие, но здесь, на виду, он, казалось, выносил случайную, заблудшую березу только из великой и капризной своей милости.

И вот настал день, когда к нему, к «царскому лиственю», подступили чужие люди. Это был уже не день, а вечер, солнце село, и на остров спускались сумерки. Люди эти возвращались со своей обычной работы, которую они исполняли на Матёре добрых две недели. И как ни исправно, как ни старательно они исполняли ее, время шло еще быстрей, сроки подгоняли. Приходилось торопиться. Работа у этих людей имела ту особенность, что ее можно было иной раз развести как следует, расшуровать, а затем она могла продолжаться самостоятельно. Вот почему уже под ночь два мужика с прокопченными сверх меры, дублеными лицами свернули с дороги и приблизились к дереву.

Тот, что шел первым, с маху, пробуя листвень, стукнул обухом топора о ствол и едва удержал топор, с испугом отдернув голову, – с такой силой он спружинил обратно.

– Ого! – изумился мужик. – Зверь какой! Мы тебе, зверю… У нас дважды два – четыре. Не таких видывали.

Второй, постарше, держал в руках канистру и, поглядывая на деревню, зевал. Он был в высоких болотных сапогах, которые при ходьбе неприятно, с резиновым взвизгом, шоркали. При той работе, которую творил их хозяин, сапоги казались несуразными, погубленными совершенно понапрасну, и как терпели в них ноги, было непонятно. Для воды, по крайней мере, они уже не годились: на том и другом темнели дырки.

Мужики обошли вокруг ствола и остановились напротив дуплистого углубления. Листвень вздымался вверх не прямо и ровно, а чуть клонясь, нависал над этим углублением, точно прикрывая его от посторонних глаз. Тот, что был с топором, попробовал натесать щепы, но топор на удивление соскальзывал и, вызваниваясь, не мог вонзиться и захватить твердь, оставляя на ней лишь вмятины. Мужик оторопело мазнул по дереву сажной верхонкой, осмотрел на свет острие топора и покачал головой.

– Как железное, – признал он и опять ввернул непонятную арифметическую угрозу:– Нич-че, никуда не денешься. У нас пятью пять – двадцать пять.

Он отбросил в сторону бесполезный топор и взялся собирать и ломать ногами валявшиеся кругом сучья, складывая их крест-накрест под дуплистой нишей. Товарищ его молча, все с той же позевотой, полил из канистры ствол бензином и остатки побрызгал на приготовленный костерок. Оставил позадь себя канистру и чиркнул спичку. Огонь тотчас схватился, поднялся и захлестнул ствол.

– Вот так, – удовлетворенно сказал разговорчивый мужик, подбирая с земли топор. – Посвети-ка, а то темно стало. Мы темно не любим.

И они направились в деревню, пошли ужинать и ночевать, уверенные, что, покуда они будут спать, огонь станет делать свое дело. Когда они уходили, он так ярко спеленал всю нижнюю часть могучего лиственя, так хватко и жорко рвался вверх, что сомневаться в нем было бы совестно.

Но утром, когда они шли на нижний край острова, где еще оставалась работа, листвень как ни в чем не бывало стоял на своем месте.

– Гляди-ка ты! – удивился тот же мужик. – Стоит! Ну постой, постой… – Это был веселый мужик, он баском пропел:– «Ты постой, постой, красавица моя, дай мне наглядеться вдоволь на тебя».

Однако глядеть на него он не собирался. Вскоре после обеда пожогщики, это были они, вернулись к лиственю всей командой – пять человек. Снова ходили они вокруг дерева, трогали его топорами, пытались рубить и оставляли эти попытки: топоры, соскребая тонкую гарь, отскакивали от ствола, как от резины.

– Ну зверь! – с восхищением щурился на листвень веселый мужик. – На нашего хозяина похожий. – Он имел в виду Богодула. – Такой же ненормальный. Нет чтоб добром сгореть, людей не мучить. Все равно ведь поддашься. У нас шестью шесть – тридцать шесть.

– Плюнуть на него, – неуверенно предложил, косясь на бригадира, второй вчерашний знакомец лиственя – в болотных сапогах. – К чему нам дочиста все соскребать!

Бригадир, по стати самый невзрачный из всех, но с усиками, чтобы не походить на мальчишку, задрал вверх голову:

– Здоровый, зараза! Не примут. Надо что-то делать.

– Пилу надо.

– Пилой ты его до морковкиного заговенья будешь ширкать. Тут пилу по металлу надо.

– Я говорю про бензопилу.

– Не пойдет. Ишь че: ширше… – следовало непечатное слово. – Для него твоя бензопила – что чикотка.

Один из тех, кто не был накануне возле лиственя, поднял с земли тонкую горелую стружку и понюхал ее.

– Что зря базарить?! – с усмешкой сказал он. – Нашли закавыку! Гольное смолье. Посмотрите. Развести пожарче, и пыхнет как миленький.

– Разводили же вчера.

– Плохо, значит, разводили. Горючки надо побольше.

– Давай попробуем еще. Должна загореться.

Болотные сапоги отправили на берег к бочке с бензином, остальные принялись подтаскивать с упавшей городьбы жерди, рубить их и обкладывать листвень высокой, в рост человека, клеткой, и не в одну, а в две связи. Внутрь натолкали бересты, до голого тела ободрав березу, и мелкие сучья. К тому времени был доставлен бензин – не жалея, полили им вокруг весь ствол и снизу, от земли, подожгли. Огонь затрещал, скручивая бересту, пуская черный, дегтярный дым, и вдруг разом пыхнул, на мгновение захлебнулся своим широким дыхом и взвился высоким разметным пламенем. Мужики, отступая, прикрывали лица верхонками.

– Как дважды два – четыре, – победно крикнул тот, веселый…

Но он опять поторопился радоваться. Огонь поплясал, поплясал и начал, слизнув бензин, сползать, отделяться от дерева, точно пылал вокруг воздух, а листвень под какой-то надежной защитной броней оставался невредимым.

Через десять минут огонь сполз окончательно, занялись с треском сухие жерди, но они горели сами по себе, и огонь от них к «царскому лиственю» не приставал, только мазал его сажей.

Скоро догорели и жерди. Новые таскать было бессмысленно. Мужики ругались. А дерево спокойно и величественно возвышалось над ними, не признавая никакой силы, кроме своей собственной.

– Надо завтра бензопилой все-таки попробовать, – согласился бригадир, только что уверявший, что для такой твердыни и махины бензопила не годится.

И опять, уже громче, уверенней, прозвучали отступные слова:

– Плюнуть на него – и дело с концом! Пускай торчит – хрен с ним! Кому он помешал! Вода-то, где будет?! Деревню надо убирать, а мы тут с этим связались…

– Все бы плевали! – разозлился бригадир. – Плевать мы мастера, этому нас учить не надо. А принимать приедут – куда ты его спрячешь? Фуфайкой закроешь? Неужели дерево не уроним?

– Было бы это дерево…

На третий день с утра уже как к делу первой важности, а не пристяжному подступили к «царскому лиственю» с бензопилой. Пилить взялся сам бригадир. Бочком, без уверенности подошел он к дереву, покосился еще раз на его могутность и покачал головой. Но все-таки пустил пилу, поднес ее к стволу и надавил. Она дрыгнула, едва не выскочив из рук, однако легонький надрез оставить успела. Угадывая по этому надрезу, бригадир нажал сильнее – пила зашлась высоким натужным воем, из-под нее брызнула легонькая струйка бесцветных пыльных опилок, но бригадир видел, что пила не идет. Качать ее толстый ствол не позволял, можно было лишь опоясать его кругом неглубоким надрезом – не больше. Это было все равно что давить острой опасной бритвой по чурке, стараясь ее перерезать, – результат один. И бригадир оставил пилу.

– Неповалимый, – сдался он и, зная теперь лиственю полную цену, еще раз смерил его глазами от земли доверху. – Пускай с тобой, с заразой, возится, кому ты нужна!

Он подал пилу оказавшимся рядом болотным сапогам и со злостью кивнул на березу:

– Урони хоть ее. Чтоб не торчала тут. Наросли, понимаешь…

И береза, виноватая только в том, что стояла она вблизи с могучим и норовистым, не поддавшимся людям «царским лиственем», упала, ломая последние свои ветви и обнажив в местах среза и сломав уже и не белое, уже красноватое старческое волокно. «Царский листвень» не шелохнулся в ответ. Чуть склонившись, он, казалось, строго и внимательно смотрел на нижний край острова, где стояли материнские леса. Теперь их там не было. Лишь кое-где на лугу сиротливо зеленели березы да на гарях чернели острые обугленные столбы. Низкие, затухающие дымы ползли по острову; желтела, как дымилась, стерня на полях с опаленными межами; выстывали луга; к голой, обезображенной Матёре жалась такая же голая, обезображенная Подмога.

Один выстоявший, непокорный «царский листвень» продолжал властвовать надо всем вокруг. Но вокруг него было пусто.


| |

Очень кратко: Старух насильно выселяют из родной деревни, подлежащей затоплению. Вынужденные оставить родные дома и могилы, они тяжело прощаются с родными краями.

1 - 3

Для деревни Матёры, стоящей на острове с таким же названием, наступила последняя весна. Ниже по течению строили плотину для гидроэлек­тро­станции, и на месте острова разольётся огромное водохранилище. В этом году хлеба сеяли не на всех полях, а многие матёринцы уже жили на два дома, наезжая в деревню только чтобы посадить картошку. Деревня «повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода».

Остров в форме утюга растянулся по Ангаре на пять вёрст. С нижнего конца к нему притулился островок Подмога, где у матёринцев были дополни­тельные поля и сенокосы. На своём веку Матёра повидала и бородатых казаков, и торговых людей, и каторжников. От колчаковцев на верхнем конце острова остался барак. Была и церквушка, построенная на деньги похороненного здесь же купца, которую «в колхозную пору приспособили под склад», и мельница. На старом пастбище дважды в неделю садился самолёт - возил народ в город.

Так и жила Матёра более трёхсот лет, пока не пришла пора умирать.

К лету в деревне остались только дети да старики. Три старухи - Дарья, Настасья и Сима - любили пить чай из медного красавца-самовара. Чаёвничая, они вели долгие беседы. Часто к ним присоединялся старик Богодул, живший в колчаковском бараке. Дед был дремучим, как леший, и разговаривал в основном матом.

Дарья и Настасья были местными, а Сима приехала на Матёру в поисках «старика, возле которого она могла бы греться», но единственный в деревне бобыль испугался немой Симиной дочки Вальки. Сима поселилась в пустующей избушке на краю деревни. Валька выросла, родила неизвестно от кого сына и бросила его, бесследно исчезнув. Так и осталась Сима с пятилетним внучком Колькой, диким и молчаливым.

Настасья с мужем Егором остались на старости лет одни - двух сыновей забрала война, третий провалился с трактором под лёд и утонул, а дочь умерла от рака. Настасья начала «чудить» - наговаривать невесть что на своего старика: то он угорел до смерти, то кровью истёк, то плакал всю ночь. Добрые люди не замечали Настасьиной «свихнутости», злые издевались. «Со зла или от растерянности» дед Егор поменял свой дом не на посёлок, а на квартиру в городе, где строились дома для одиноких стариков. Ему и бабке Настасье предстояло первыми попрощаться с Матёрой.

Бабки мирно чаёвничали, когда в дом ворвался Богодул и крикнул, что чужие грабят кладбище. Старухи ворвались на сельское кладбище, где незнакомые рабочие уже заканчивали стаскивать в кучу кресты, ограды, тумбочки. Это была санитарная бригада, присланная санэпид­станцией, чтобы очистить затопляемые территории.

Собравшийся со всей деревни народ остановил рабочих. Напрасно председатель сельсовета Воронцов объяснял, что так положено. Матёринцы отстояли кладбище и весь вечер прилаживали обратно кресты на родных могилках.

4 - 6

Богодула знали давно - он менял в окрестных деревнях мелкую бакалею на продукты. Матёру он выбрал своим последним пристанищем. Зимой Богодул жил то у одной, то у другой старухи, а летом перебирался в колчаковский барак. Несмотря на постоянную матерщину, бабки любили его и наперебой привечали, а старики недолюбливали.

Внешне Богодул не менялся много лет и был похож на дикого лесного человека. Ходили слухи, что он поляк и бывший каторжник, сосланный за убийство, но доподлинно о нём ничего не знали. О переселении Богодул и слушать не хотел.

Дарья тяжело пережила разорение кладбища, ведь там лежали все её предки. Она не доглядела, допустила разорение, а скоро и вовсе всё водой зальёт, и ляжет Дарья в чужую землю, вдали от родителей и дедов.

Родители Дарьи умерли в один год. Мать - внезапно, а отец, придавленный мельничным жерновом, долго болел. Об этом Дарья рассказывала зашедшему на чай Богодулу, сетовала, что истончили, истрепали люди совесть так, что «и владеть ей не способно», только для показу и хватает.

Потом Дарья пустилась в воспоминания о Матёре и своей семье. Её мать была не местной, отец привёз её «с бурятской стороны». Воды она боялась всю жизнь, но теперь только Дарья поняла, к чему был тот страх.

Дарья родила шестерых детей. Старшего забрала война, младшего зашибло деревом на лесоповале, дочь умерла при родах. Осталось трое - два сына и дочь. Старший сын, пятидяси­тилетний Павел, теперь жил на два дома и приезжал изредка, уставший от царившего в свежеис­печённом совхозе беспорядка. Дарья просила сына перенести к посёлку могилки родителей, тот обещал, но как-то неуверенно.

Посёлок, в который съедутся люди из двенадцати подлежащих затоплению деревень, состоял из двухэтажных домиков, в каждом - по две квартиры в два уровня, соединённых крутой лесенкой. При домиках - крохотный участок, погребок, курятник, закуток для свиньи, а вот корову поставить было негде, да и покосов с выгонами там не было - посёлок окружала тайга, которую сейчас усиленно корчевали под пашни.

Тем, кто переезжал в посёлок, выплачивали хорошую сумму при условии, что они сами сожгут свой дом. Молодые дождаться не могли, чтобы «подпалить отцову-дедову избу» и поселиться в квартире со всеми удобствами. Получить деньги за избу спешил и Петруха, беспутный сын старухи Катерины, но его дом объявили памятником деревянного зодчества и обещали увезти в музей.

Хозяин Матёры, «маленький, чуть больше кошки, ни на какого другого зверя не похожий зверёк», которого не могли увидеть ни люди, ни звери, тоже предчув­ствовал, что острову приходит конец. По ночам он обходил деревню и окрестные поля. Пробегая мимо барака Богодула, Хозяин уже знал, что старик живёт последнее лето, а у хаты Петрухи он почувствовал горький запах гари - и этот древний дом, и остальные избы готовились к неминуемой гибели в огне.

7 - 9

Пришла пора уезжать Настасье. Со своим домом она прощалась трудно, не спала всю ночь, и вещи не все забрала - в сентябре она собиралась вернуться, чтобы выкопать картошку. В доме остался весь нажитый дедами скарб, ненужный в городе.

Утром дед Егор увёз плачущую Катерину, а ночью загорелась Петрухина изба. Накануне он вернулся на остров и велел матери съезжать. Катерина ночевала у Дарьи, когда начался пожар. Дарья была старухой с характером, крепкой и авторитетной, вокруг которой собрались оставшиеся в Матёре старики.

Столпившиеся вокруг горящего дома матёринцы молча смотрели на огонь.

Петруха бегал между ними и рассказывал, что изба загорелась внезапно, а он чуть не сгорел заживо. Народ знал Петруху как облупленного и не верил ему. Только Хозяин видел, как Петруха поджог родной дом, и чувствовал боль старой избы. После пожара Петруха исчез вместе с полученными за дом деньгами, а Катерина осталась жить у Дарьи.

Зная, что мать теперь не одна, Павел приезжал ещё реже. Он понимал, что плотину построить необходимо, но, глядя на новый посёлок, только руками разводил - настолько нелепо он был построен. Аккуратный ряд домиков стоял на голом камне и глине. Для огорода нужен был привозной чернозём, а неглубокие погреба сразу же затопило. Видно было, что посёлок строили не для себя и меньше всего думали, удобно ли будет в нём жить.

Сейчас Павел работал бригадиром, распахивал «бедную лесную землицу», жалел о богатых землях Матёры и думал, не слишком ли это большая цена за дешёвую электро­энергию. Он смотрел на ни в чём не сомневающуюся молодёжь и чувствовал, что стареет, отстаёт от слишком быстрой жизни.

Жена Павла, Соня, была в восторге от «городской» квартиры, но Дарье здесь никогда не привыкнуть. Павел знал это и боялся того дня, когда ему придётся увозить мать с Матёры.

10 - 15

Петруха убрался с Матёры, не оставив матери ни копейки. Катерина осталась жить «на Дарьиных чаях», но не теряла надежды, что сын остепенится, устроится на работу, и у неё будет свой угол.

Катерина, никогда не бывшая замужем, прижила Петруху от женатого матёринского мужика Алёши Звонникова, погибшего на войне. Петруха взял от отца «лёгкость, разговорную тароватость», но если у Алёши она была после дела, то у Петрухи - вместо него. Окончив курсы трактористов, он сел на новенький трактор и по пьяни крушил на нём деревенские заборы. Трактор отобрали, и с тех пор Петруха переходил с работы на работу, нигде долго не задерживаясь.

Семьи у Петрухи не было - бабы, которых он привозил из-за Ангары, сбегали через месяц. Даже имя его не было настоящим. Петрухой Никиту Зотова прозвали за разгиль­дяйство и никчёмность.

Дарья сурово винила Катерину в том, что та вконец распустила сына, та тихо оправдывалась: никто не знает, как такие люди получаются, а её вины в том нет. Сама Дарья тоже немного с детьми возилась, однако все людьми выросли. На себя Катерина уже рукой махнула - «куды затащит, там и ладно».

Незаметно проходили летние дни, которые старухи и Богодул коротали за долгими разговорами. А потом начался сенокос, на Матёру съехалось полдеревни, и остров ожил в последний раз. Павел снова вызвался в бригадиры, народ работал с радостью, а домой возвращались с песней, и навстречу этой песне выползали из домов самые древние старики.

На Матёру приехали не только свои, из совхоза - наезжали из дальних краёв те, кто жил здесь когда-то, чтобы попрощаться с родной землёй. То и дело происходили встречи давних друзей, соседей, одноклассников, а за деревней вырос целый палаточный городок. По вечерам, забывая об усталости, матёринцы собирались на долгие посиделки, «помня, что не много остаётся таких вечеров».

После двухнедельного отсутствия явился в Матёру и Петруха, одетый в нарядный, но уже порядком замызганный костюм. Выделив матери немного денег, он таскался то по деревне, то по посёлку, и всем рассказывал, какой он «до зарезу» необходимый человек.

Во второй половине июля начались затяжные дожди, и работу пришлось прервать. К Дарье приехал внук Андрей, младший сын Павла. Его старший сын женился «на нерусской» и остался на Кавказе, а средний учился в Иркутске на геолога. Андрей, год назад вернувшийся из армии, работал в городе, на заводе. Теперь он уволился, чтобы поучаствовать в постройке ГЭС.

Андрей считал, что сейчас у человека в руках великая сила, он всё может. Дарья возражала внуку: людей жалко, потому что они «про своё место под богом забыли», вот только бог их место не забыл и следит за загордившимся не в меру человеком. Сила-то большая людям дана, но люди так и остались маленькими - не они хозяева жизни, а «она над ними верх взяла». Суетится человек, пытается догнать жизнь, прогресс, но не может, оттого и жалеет его Дарья.

Андрея привлекала известная на весь Советский Союз стройка. Он считал, что должен поучаствовать в чём-то великом, пока молод. Павел не пытался переубедить сына, но и понять его он тоже не мог, осознав, что сын его - «из другого, из следующего поколения». Дарья же, вдруг поняв, что это её внук будет «пускать воду» на Матёру, неодобрительно замолчала.

Дождь продолжался, и от затяжного ненастья на душе у матёринцев стало смутно и тревожно - они начали осознавать, что Матёры, казавшейся вечной, скоро не будет.

Собираясь у Дарьи, матёринцы толковали об острове, о затоплении и новой жизни. Старики жалели родину, молодёжь стремилась в будущее. Приходила сюда и Тунгуска, женщина «древних тунгусских кровей», которую незамужняя дочь, директор местного зверосовхоза, временно поселила в пустующем доме. Тунгуска молча курила трубку и слушала. Павел чувствовал, что правы и старики, и молодёжь, и невозможно здесь найти «одной, коренной правды».

Приехавший на Матёру Воронцов заявил, что к середине сентября картошка должна быть выкопана, а остров полностью очищен от построек и деревьев. Двадцатого числа ложе будущего водохранилища будет принимать государ­ственная комиссия.

На следующий день выглянуло солнце, подсушило размокшую землю, и сенокос продолжился, но дождь унёс рабочий «азарт и запал». Теперь люди спешили поскорей закончить работу и устроиться на новом месте.

Дарья ещё надеялась, что Павел успеет перенести могилки её родителей, но его срочно вызвали в посёлок - один из рабочих его бригады сунул руку в станок. Через день Дарья отправила в посёлок Андрея, разузнать об отце, и снова осталась одна - копалась в огороде, собирала никому теперь ненужные огурцы. Вернувшись, Андрей доложил, что отца, который отвечал за технику безопасности, «таскают по комиссиям» и самое большее влепят выговор.

Внук уехал, даже не попрощавшись с родными местами, а Дарья окончательно поняла, что родные могилки останутся на Матёре и уйдут вместе с ней под воду. Вскоре исчез и Петруха, старухи снова стали жить вместе. Наступил август, урожайный на грибы и ягоды, - земля словно чувствовала, что родит в последний раз. Павла сняли с бригадирства, перевели на трактор, и он снова начал приезжать за свежими овощами.

Глядя на усталого, сгорбленного сына, Дарья размышляла, что не хозяин он себе - подхватило их с Соней и несёт. Можно уехать ко второму сыну в леспромхоз, но там «сторона хоть и не дальняя, но чужая». Лучше уж проводить Матёру и отправиться на тот свет - к родителям, мужу и погибшему сыну. У мужа Дарьи могилы не было - он пропал в тайге за Ангарой, и она редко о нём вспоминала.

16 - 18

На уборку хлеба нагрянула «орда из города» - три десятка молодых мужиков и три подержанные бабёнки. Они перепились, начали буйствовать, и бабки боялись выходит вечером из дому. Не боялся работничков только Богодул, которого те прозвали «Снежным человеком».

Матёринцы начали потихоньку вывозить с острова сено и мелкую живность, а на Подмогу прибыла санбригада и подожгла островок. Потом кто-то поджёг старую мельницу. Остров заволокло дымом. В день, когда сгорела мельница, к Дарье переехала Сима с внуком, и снова начались долгие разговоры - перемывали кости Петрухе, который нанялся поджигать чужие дома, обсуждали будущее Симы, которая всё ещё мечтала об одиноком старичке.

Убрав хлеб, «орда» съехала, на прощание спалив контору. Колхозную картошку убирали школьники - «шумное, шныристое племя». Очистив Подмогу, санбригада перебралась на Матёру и поселилась в колчаковском бараке. Матёринцы съехались выбирать свою картошку, приехала и Соня, окончательно ставшая «городской». Дарья понимала, что в посёлке хозяйкой будет она.

Настасья не приехала, и старухи сообща убрали её огород. Когда Павел увёз корову, Дарья отправилась на кладбище, оказавшееся разорённым и выжженным. Найдя родные холмики, она долго жаловалась, что именно ей выпало «отделиться», и вдруг словно услышала просьбу прибрать избу, перед тем как проститься с ней навсегда. Представилось Дарье, что после смерти она попадёт на суд своего рода. Все будут сурово молчать, и заступится за неё только погибший в малолетстве сын.

19 - 22

Cанбригада подступилась, наконец, к вековой лиственнице, росшей возле села. Местные называли могучее дерево, с которым было связано множество легенд, «лиственем» и считали его основой, корнем острова. Древесина лиственя оказалась твёрдой как железо, не брали его ни топор, ни бензопила, ни огонь. Пришлось рабочим отступиться от непокорного дерева.

Пока санбригада воевала с лиственем, Дарья прибирала избу - белила печь и потолки, скребла, мыла.

Сима, Катерина и Богодул тем временем свозили в барак Настасьину картошку. Завершив свой тяжкий и скорбный труд, Дарья осталась ночевать одна и молилась всю ночь. Утром, собрав вещи и позвав пожогщиков, она ушла, бродила неведомо где весь день, и чудилось ей, что рядом бежит невиданный зверёк и заглядывает в глаза.

Вечером Павел привёз Настасью. Та рассказала, что дед Егор долго болел, отказывался от еды, не выходил из квартиры и недавно умер - не прижился на чужом месте. Зная Настасьины странности, старухи долго не могли поверить, что крепкого и сурового Егора больше нет. Настасья по подсказке Дарьи предложила Симе жить вместе. Теперь бабки ютились в Богодуловом бараке, дожидаясь, пока за ними приедет Павел.

Глядя на догорающую избу, Павел не чувствовал ничего, кроме неловкого удивления - неужели он здесь жил, а приехав в посёлок, ощутил «облегчающую, разрешившуюся боль» - наконец-то всё кончилось, и он начнёт обживать новый дом.

Вечером к Павлу явился Воронцов в сопровождении Петрухи и отругал за то, что старухи до сих пор не вывезены с острова - утром нагрянет комиссия, а барак ещё не сожжён. Воронцов решил самолично отправиться на Матёру и взял Павла и Петруху с собой.

Переправляясь на катере через Ангару, они заблудились в густом тумане. Пробовали кричать, надеясь, что старухи услышат, но туман гасил все звуки. Павел жалел, что согласился на эту поездку - он знал, что бабки испугаются ночного выселения.

Старухи проснулись в окружённом туманом бараке, словно на том свете. С острова слышался тоскливый вой - плач Хозяина, а с реки - слабый шум мотора.

Что еще почитать